ЛИИМиздат - библиотека самиздата клуба ЛИИМ

ПОИСК ПО САЙТУ

 

ЛИИМИЗДАТ

Скоро в ЛИИМиздате

Договор издания

Книга отзывов

Контакты

Лит-сайты

ПРОЕКТЫ ЛИИМ:

Клуб ЛИИМ

Лит-салон

Арт-салон

Муз-салон

Конференц-зал

ПРИСТРОЙКИ:

Словарь античности

Сеть рефератов

Книжный магазин

Фильмы на DVD

Шишенков Юрий Федорович

Был отец рядовым

Часть первая. Был отец рядовым

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Поезд на Астрахань отходит в ночь. Купе, как говорится, залито светом.

А отец мой ехал в теплушке. Этих классических военного времени двухосных товарных вагончиков-теплушек теперь нигде и не встретишь. Немало я езжу — и нигде не вижу. Куда они делись? Теперь все многоосные пульманы, гиганты против тех, военных.

В то время нынешних железнодорожных вагонов нельзя было себе и представить, весь этот пластик, алюминий. Да и формы, размеры вагонов были иными. Пассажирские вагоны были поменьше, с деревянными полками, выкрашенными коричневой краской. Этот, ныне надоевший в отделке пластик, до войны был невидалью. Даже приспособления для сцепления вагонов были иными, были – крюки и металлические тарелки-буфера. И была такая повадка у «зайцев» — ездили на буферах.

У меня вдруг возникает вопрос: а был ли свет какой-нибудь в теплушках? Они, многие вопросы, всплывают не сразу. Хотелось бы знать все, но что именно?

Сейчас в нашем вагоне вон сколько видов освещения в коридоре, в купе: общее, ночное, местное. Пожелали — люминесцентное освещение, помигав, заливает купе, захотелось — крохотная собственная лампочка освещает страницу.

А были ли тогда в теплушках хоть свечи? Надо будет спросить у Соловьева. Помнит ли?

Вчера я покидал дом. Все-таки путешествие, перебои в размеренной жизни. Была какая-то напряженность, жалко было расставаться с моим чудом наяву — крошкой дочерью, с моей ласковой женой.

Но я каждое мгновение представлял себе разницу между моими сборами и теми, отцовскими.

Моей жене не хочется со мной расставаться, она приуныла, она льнет ко мне и говорит, что будет без меня скучать. «Ведь это целых две, а может быть, три недели». А меня ее поведение раздражает. Я говорю ей:

— А знаешь, о чем я все время думаю?

— О дороге, наверно, как оно все получится?..

— Нет,— говорю я,— совсем нет. Я представляю, как в те же в общем края уезжал почти что я, во всяком случае, никогда в мире не было человека, более подобного мне,— уезжал мой отец. Только шла война…

Он не знал, конечно, куда именно он едет. Но он знал другое: он едет навстречу бою, огню, вероятной смерти.

Ведь они были — сборы, последние дни с женой и сыном, прощание со старой матерью, последняя фарфоровая тарелка и тонкая рюмка…

Мне уже больше лет, чем отцу в год гибели. И, боже, каких только радостей я не испытал за долгие годы мирной жизни! Но нет выше и чище той радости, чем испытываешь, лаская маленького своего ребенка, трепетное благоуханное существо, исчерпывающее доказательство твоего личного бессмертия.

У меня на руках моя младшая дочурка. Ей годик. Внучка отца моего! Как необыкновенно, как непередаваемо пахнет этот комочек жизни, это крохотное создание. Да ведь это аромат самой жизни, самый концентрат ее!

И я вдруг вспоминаю рассказ Валентины Романовны о том, как отец, уходя на войну, прощаясь с родней и, наверно, про себя прощаясь с жизнью — он же умный человек был, хотя он не знал этого, что ему предстоит, и что теперь знаю я, не знал, но наверняка чувствовал, не мог не чувствовать, прощаясь с жизнью, он взял на руки в то время годовалого Сашку, нынешнего кандидата, автомобилиста, аквалангиста, вышел с ним на балкон и долго-долго стоял там, прижимая малыша к себе. А потом вернулся, рассказывает Валентина Романовна, и на лице его были слезы…

В то мгновение отец ощущал запах ребенка, запах жизни.

Ах, папка, папка…

Пока я с отцом не сравнялся возрастом, можно считать, я переживал то же, что переживал в свое время он. Но когда я прошел возраст, в котором он погиб, я стал переживать то, чего отец был насильно лишен. Лишен войной, пулей, фашизмом.

И я ведь должен жить и за себя и за то, что ты не дожил, отец?

Должен.

 

Чаще всего мне везет с соседями.

— Я знаешь кем хочу быть? Детским врачом. А мама у меня работает технологом. А я была в первую смену в пионерском лагере под городом Серпуховом на реке Оке. На «фигурках» лучше, на них хоть какие-то упражнения можно делать. Любишь фильмы про индейцев? Смотрел фильм «Индеец Джо»? А там его зовут Гармоника, а ее Косуля. А у тебя стоял когда-нибудь гипс? У меня вот здесь сломалось, как же называется?.. Ой, забыла. А у вас высокие дома в вашем поселке?..

— Школа трехэтажная…

Она русская. Ей 10 лет. В Москве ее в поезд посадили папа и мама, в Астрахани встретит бабушка.

Ему 17. Он едет в Каспийск. Крепкий смуглый мальчик-казах.

— А у вас бывает зима настоящая, чтоб снег лежал? А собачий вальс умеешь играть? А каким бы ты спортом хотел заняться? А как это борьбой — это бокс без перчаток? А умеешь играть в пионербол? А в теннис? В настольный, а в такой? В баскетбол играть можешь? А на коньках кататься можешь?

И мне было 19, а девочке было 12. Какая трепетная была влюбленность, на волейбольной площадке в Гурзуфе…

— А я китайский язык изучала. Как ты думаешь, будет война? Они такие штуки делают — бросят бомбу, ну хоть атомную, а они прямо на лету ее разряжают. А лягушка по-китайски «хам-ма», а мама так и будет «мама». Ты где родился?

— В Каспийском.

— А я в Москве. Уехать бы куда…

— Чо, плохо, что ль, в Москве?

— Хорошо, да надоело уж. Как твоего папу зовут?

— Борис.

— Такое простое имя? А моего дедушку зовут Феофан. Я живу на Плющихе, а моя подруга на Халтуринской. Она говорит: на вашей улице всех плющат. А я говорю: на твоей все халтурят. А в Астрахани автобусы есть? А троллейбусы? А такси? А метро?

— Шел купец, ел соленый огурец, половину съел, а половину кому отдал?

— Алене.

— В человеке одно, в помидоре двое, в свекле нету, в огороде трое — чо такое?

— М-м…

— Сдаешься? Буква «о»!

— Какой город квакает?.. Да Москва же!

— Какой цветок не боится мороза? Только тут нужно эхо, в горах, например, получается — роза…

Всю дорогу так. Ах, милые дети, да сохранился бы ваш покой!..

 

Богоявленск. Конечно, множества названий станций в нашей гигантской стране я и не слышал никогда. Но название Богоявленск и слышал бы, да полагал, что оно относится к давнему прошлому. А тут — 14 полос железнодорожных путей на станции, мощный железнодорожный узел. Это уже не железная дорога, это целая железная площадь.

Мичуринск. Все время хочу вообразить себе, как выглядели эти места в дни войны. Хочу и не могу. Хотя над станцией то и дело летают двухмоторные реактивные самолеты. Наверно, учебно-тренировочные. Вот ведь между ними и годами войны — эпоха. В них сидят, небось, 18-летние мальчики-курсанты.

На путях стоит новенькая электричка, длинная, как в Москве. Только народу в ней поменьше, чем в Москве. Кстати, автоматические двери до войны были только в вагонах метро. Там они были с рождения. В трамваях, автобусах, электричках — их и в помине не было. Все, бывало, на вытянутых руках гроздьями пассажиры висели.

На станции молодые ребята-пассажиры ходят хмельные, удалые, беззаботные. Их не ждут огненные водовороты боев, за их беззаботность заплачено.

На соседнем пути скорый Волгоград — Москва. Волгоград… В те годы и названия такого никто не мог вообразить себе. В окнах вагонов вереницы улыбающихся любопытных лиц. Что ж не улыбаться? Всякое путешествие — лучшее из развлечений, если вокруг мир, упокой.

Над станцией зычный радиодиспетчерский голос: «Бригадир 367-го, проверьте хвостовые сигнальные огни!..»

И в войну, должно быть, было радио… А может, и без радио кто-то кричал: «Воздух!» Этот возглас означал налет вражеских самолетов, неслась бомбежка, обстрел, смерть.

Кто же оповещал «воздух»? Кажется, были такие посты ВНОС — войска наблюдения, оповещения, связи…

 

Вагон вдруг охватывается страстью к приобретательству. Носят белые, ловко связаннее кружевные платки. Потом носят свитера и жилеты, несколько попугайных, крикливых расцветок, но, в общем, по-своему красивые и вроде бы — не знаток я — недорогие свитера и жилеты. Возле поезда торгуют яблоками, вишней, огурцами и молодой картошкой. Картофелины лежат чистенькие, розовые и пухлые — ну прямо поросята.

Почти все время вдоль дороги идут густые лесные полосы. Едем словно по аллее. Нас тащит — на стоянке я рассмотрел его — молоденький такой тепловоз Коломенского завода. Он выпущен в прошлом году, на нем четырехконечная звездочка знака качества, весь он чистенький молодцеватый и могучий, похож на штангиста-разрядника. И даже цвет его — бордовый — напоминает некую соревновательную атлетическую натуженность.

А в войну были черные паровозы. Только черные паровозы. Вообще все тогда было черно-белым. А еще серым и зеленым. Холодным.

 

Вот и я вижу из вагонного окна земли, которые мог видеть в своей последней железнодорожной поездке мой отец. Сам железнодорожник, он поездил немало.

Помню, как мы с матерью встречали его из командировки. Вокзал, зал ожидания. Какой из московских вокзалов это мог быть? Меня поразили тогда громада помещения и обилие людей, делавших непонятно что: они сидели, лежали, ели, переодевались, ругались. Я еще не знал этого человеческого состояния — ожидания. Но больше всего на меня — мальчишку — подействовало, просто потрясло, такое: я увидел человека без ног. Я ужасно испугался и почему-то всю вину за ноги, отрезанные у этого человека, возложил на железную дорогу. Конечно, эти стальные, полированные, как ножницы, рельсы, эти слепые чугунные паровозы со своими тоскливыми криками, это непременно они так зверски и страшно обошлись с человеком.

Тогда мне еще неведомо было такое по-настоящему страшное человеческое занятие, как война.

 

Да, может быть, именно эту бугристую степь видел из теплушки отец, когда он ехал на фронт. Но как можно было смотреть из теплушки? В них были лишь маленькие оконца вроде отдушин под потолком, по два с каждой стороны. Были они, кажется, без стекол, но с железными ставнями. А еще в теплушках были тяжелые, катающиеся на роликах двери. И поперек дверного проема укреплялась доска. Но ведь зимой дверь держать открытой не будешь — холодно. Если и можно было на ходу глянуть на степь, то только через отдушину под потолком. Впрочем, и то вряд ли. Передвижение по железным дорогам войск при их сосредоточении производится в основном во тьме. И в ноябре — декабре ночи, к счастью, долгие. Да, дорога по левому берегу Волги была рокадной, эшелоны здесь, видимо, двигались только ночью. Значит, не глядеть им было на степь. Значит, светомаскировка. Значит, вряд ли у них были даже свечи.

Стоим на станции с восточным именем Харабали, 1388 километров от Москвы. Что делал мой отец в те часы, когда вот так ехал, стоял в короткие, незанятые солдатские часы? Молчал, курил, все-таки смотрел на степь? О чем думал? Скучал, тосковал по дому, по семье? Да, безусловно. Страшился предстоящего: холода, голода, огня, боя? Да, безусловно. Был охвачен патриотическим порывом и ни о чем страшном не думал? Я читал слова, принадлежавшие закаленным воинам, прошедшим через огонь и смерть. Война — это страшно. Это всегда страшно. Доблесть не в отсутствии страха, а в способности его преодолеть.

По рассказу Солдатова, когда погиб командир (до меня не дошло, чего командир — отделения, взвода, роты), отец взял командование на себя. Что это — взять командование? Это взять на себя ответственность за жизнь и смерть не только свою, но и еще чью-то. Даже взять на себя ответственность за жизнь и смерть еще одного человека, всего одного, но так, что от твоего слова, скажем, «вперед» или «назад», зависит чужая жизнь,— это очень тяжело. А может, солдату взять на себя командование — это просто первым встать в атаку?.. Как это кощунственно звучит: «просто первым встать в атаку»… Солдатов говорил так об отце. Можно ли хоть как-то сейчас это проверить, подтвердить? Не знаю. А зачем?

Мне самому это очень важно. Как сын — я всегда очень верил в отца. Но как очень взрослый современный человек и человек, сам не сумевший расспросить Солдатова, я б очень хотел получить подтверждение. Можно ли?..

Не-ет, я не судья. Речь не об оценке с моей стороны. На нее я, не испытавший, что такое война, не имею ни малейшего права. Но то, что рассказал об отце Солдатов, безусловно, называется подвигом. Наверно, рядовым для фронта, но подвигом. Но ведь подвиг-то отца… И живущее в сокровенной глубине души желание подтверждения — оно от некой щепетильности, от стремления человека к обычной честности. И еще это где-то смыкается с тем, что если человек хочет быть человеком, пристрастнее всего он должен судить самого себя. Это почти невозможно — «пристрастнее всего — себя». Но иного пути нет.

Идея поездки моей, конечно, не имеет к этим рассуждениям никакого отношения. Еду я, чтобы видеть, где воевал отец. Может быть — почти невероятно,— найти могилу. И все.

Соловьев говорит, что «расшевелил память» и вспомнил, что один из тащивших его, раненого, был именно Шишенков. Какова вероятность, что это так? Соловьев призывался вместе с отцом, безусловно, вспомнил Солдатова. Но этого, конечно, еще мало. Солдатов был парторгом батальона, Соловьев его запомнил. Но сколько человек было в батальоне, двести, четыреста, шестьсот? Это неизвестно.

Скорее всего рассказ Соловьева то явление, которое в технике называется индукцией — возбуждением, наведением. Появился я перед Николаем Вячеславовичем — и память его, может быть, и совершенно непроизвольно, оказывает нам обоим «услугу». Это вероятнее всего.

Однако не на сто процентов. Нет, не на сто. Мой жизненный опыт говорит, что бывает так, что наименее вероятные с точки зрения математического рационального мышления вещи, как говорится, имеют место. Тут вступают в действие какие-то высшие, неведомые пока людям законы — законы гармонии, сердцевинные законы жизни. Невероятная случайность — но именно я, сын Шишенкова, именно Соловьева нашел. А вдруг — та самая гармония? Это уже никогда-никогда не проверишь… на этом свете.

 

Какой в принципе характер был у отца?

Мне уже было ближе к сорока, чем к тридцати, даже, кажется, точь-в-точь столько же, сколько и отцу на войне. Мы шли с одним приятелем по парку, гуляли. Нас было двое. Навстречу шла компания юнцов, ну, лет по шестнадцать-восемнадцать. Они шли на нас не сворачивая. Мне ненавистна наглость, но я не считаю, что единственный метод борьбы с нею — наглость же. Я посторонился. Мой приятель тоже посторонился, а потом развернулся и тому сопляку, которому дал дорогу, он дал хорошего пинка под зад. Юнцы развернулись и отправились за нами. Через мгновение их было уже человек семь. Они стали окружать нас, как стая шакалов. «Изобьют»,— пролепетал мой приятель, и пятки его так и засверкали. В свое время я был бегуном почти профессиональным, я выступал на первенстве Союза. Но я повернулся к нападающим лицом. Я не мог убежать вопреки логике, смыслу. И теперь, много лет спустя, спокойно размышляя, я убежден, что надо было убежать. Но я задержался. Один против шести или семи. Тут не было никакого позора. И в сущности, я в том же был убежден и в тот момент. Я остался на месте, один, повернулся лицом. Ну, кого-то сбил я. Зашли сзади, сбили меня, избили ногами. Месяц я пролежал в больнице.

В бою отец должен был повести себя так, как говорят не поддающиеся проверке сведения.

Безусловно, мой пример не очень убедителен. Да я ведь и не хочу никого и ни в чем убеждать. Кроме самого себя. Это просто попытка понять и перевести на человеческий язык иррациональный язык души своей.

 

На станции Досанг стоим очень долго. Ждем встречного. Значит, здесь до сих пор одноколейка. На маленьком кирпичном станционном здании читаю лозунг: «Мир — это доброе утро, мир — это солнечный день, мир — это спокойная ночь». Лозунги, как известно, атрибут политики. И мне вот нравится, когда к политике примешивается лирика.

 

А степь здесь такая: это песчаные барханы, поросшие редкой травкой и кустарником. Впрочем, даже не кустарником, а кустистой травкой-колючкой. Изредка виднеются нефтяные вышки. Прикаспийская низменность — дно древнего моря. Справа нет-нет да и подходит к железной дороге Волга в образе Ахтубы. Местные жители, те, что попредприимчивее, выносят к поезду груды кирпичных, страшноватых с полузабытым первобытным их обликом, раков…

 

А ведь где-то должны же сохраниться документы, из которых бы явствовало, какая задача стояла, скажем, перед ротой или батальоном. Задача вышестоящего подразделения до солдат могла и не доводиться, но задача роты, батальона — должна бы.

 

Едем Ахтубинской поймой, саванной нашей русской. Тракторы, тракторы… Поливные усатые установки, скирды сена или соломы, белые бабьи платочки. Жарко. Пассажиры требуют включения вентилятора-кондиционера. Проводница требует закрытия окон. Базар полушутливый-полузлой — русский. И вот уж зашумел «эр-кондишен». На солнце в астраханской степи где-то за пятьдесят, верно? А у нас лесная ручьевая прохлада.

По вагону пошли разговоры: кто-то в Баскунчаке отстал. Железнодорожные служащие ходят, ищут чемодан отставшего. Меня вдруг пронзает догадка: в годы войны за такое, за «отставание от чемодана», могли и расстрелять. В благодушное время живем.

Перед самой Астраханью в соседнем купе вдруг расплакалась девчушка лет пяти: «К папе хочу!» Женщины рядом с ней ее уговаривают, а она трет глазенки и ревмя ревет: «К папе хочу! Не к маме, а к папе!» Кричит и кричит, никак не уймется. Каким законом объяснить эту полную аналогию со мной самим? Я ведь не выдумал это, этот детский плач в соседнем купе: «К папе хочу!»

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

На страницу автора

К списку "Ш, Щ(W)"

А(A) Б(B) В(V) Г(G) Д(D) Е(E) Ж(J) З(Z) И, Й(I) К(K) Л(L) М(M) Н(N) О(O) П(P) Р(R) С(S) Т(T) У(Y) Ф(F) Х(X) Ц(C) Ч(H) Ш, Щ(W) Э(Q) Ю, Я(U)

На главную

Крупнейшая
коллекция
рефератов

© Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова, Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100
since 2006. Москва. Все права защищены.