Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова. Вестибюль ВЕРСИЯ ДЛЯ МОБИЛЬНЫХ ЛИИМиздат. Клуб ЛИИМ

 

Клуб ЛИИМ
Корнея
Композиторова

ПОИСК В КЛУБЕ

ЛИТ-салон

АРТ-салон

МУЗ-салон

ОТЗЫВЫ

КОНТАКТЫ

 

 

 
 

Главная

Скоро в ЛИИМиздате

Договор издания

Поиск в ЛИИМиздате

Лит-сайты

       
 

На страницу автора

Часть первая. Был отец рядовым
Часть вторая. Молнии человеческих судеб

   ‹2›   ‹3›   ‹4›   »7

Шишенков Юрий Федорович
Был отец рядовым
Часть вторая — Молнии человеческих судеб
Комбат

Ташкент. Спустя много-много лет я вновь оказался здесь. Бог мой, какой молодой вокруг народ, какой новый город! Сорок лет тому назад я жил здесь. Вот оно, здание, в которое после гибели отца весной 1944 года ввела меня моя мама. Бывшее первое здание Ташкентского суворовского военного училища на бывшей улице Сталина. В узких коридорах этого дома шеренги воспитанников — мальчишек в погонах и с лампасами выстраивались на вечерние поверки и пели:

«Союз нерушимый республик свободных…» Каждый вечер. Устанешь, спать хочется, домой бы…

— Становись! «Союз нерушимый…»

Этот дом и эти места всколыхнули в душе моей многое.

И, однако, подошло событие с еще более давними корнями, еще более значительное. У меня есть данные подольского архива Министерства обороны, что до войны в Ташкенте жил Бахор Сачаков, командир пулеметного батальона, в котором воевал и погиб мой отец. Это тот самый «восточный человек», которого четче других вспоминают старые солдаты Соловьев и Криворотов.

«Сачаков верхом прискакал, только успел крикнуть: «В укрытие!» — его словно сдунуло, один хвост от кобылы остался. Немец так и летает вокруг, та-та-та, из пулемета садит. А Сачаков как-то уцелел!» — это из описанного в повести.

Что Сачаков пришел с войны, мне говорил Соловьев. Он вспоминал, что году в сорок шестом встретил своего комбата на какой-то железнодорожной станции; ехали в разные стороны, встретились на мгновение. Пять лет назад из Москвы я писал в адресный стол Ташкента. Мне ответили: был такой, но выбыл. Куда выбыл, почему — издалека не разобрать. И вот, оказавшись в Ташкенте, я решил сам наведаться в адресное бюро. Да выбыл же, да вряд ли жив-то, эка лет-то уж минуло — внутренний скепсис мешает мне. Одолеваю его, действую.

И вдруг — пожалуйста, адрес Сачакова Бахора.

— То,— говорят в адресном бюро,— старая улица, она, возможно, почти снесена.

И дают еще адрес соседнего почтового отделения, где, наверно, смогут поведать о происшедших изменениях адресов. Что бы мир делал без добрых, бескорыстных людей! Без них мне бы не найти дом старого комбата.

Воспользовавшись ташкентским метро (никак во мне не укладывается: в Ташкенте — метро?), еду до станции «Халкар Дустлиги», что означает «Дружба народов» и выхожу на залитые азиатским солнцем асфальтовые просторы. У подножия стекло-алюминиевых громад с узбекским орнаментом из бетона по фасаду, средь буйства современной строительной стихии обнаруживаю вдруг островок довоенного Ташкента. Это похоже на театр, на декорации, но это настоящая живая жизнь, словно законсервированная с давно минувших времен: глиняные дувалы, слепые, без окон наружу, глиняные стены домишек, булыжная мостовая, пыльные карагачи. На скамейке сидят два старых узбека. Один совсем старый, согбенный, с остановившимся взглядом слезящихся глаз, другой помоложе, без ноги. На пиджаках у обоих знаки фронтовиков. Обращаюсь к ним.

— Дом сто тринадцать? Да вот он, рядом стоите… Да, Сачаков, да, Бахор. Стучите, должен отозваться…

Стучу. Стучу и ужасно волнуюсь. Я ведь к кому стучу-то? К комбату отца. Я давно и много думал о нем. Думал сам. И представлял себе, что смотрю на него глазами отца. Кто такой комбат для рядового на фронте? Это бог. Это адвокат, прокурор, судья — это судьба. Хотя понятно, конечно, что сам этот судья — ого как подсуден-то! «Людей жалеешь, мозгляк?» — и так было. Лишь богу позволительно на фронте сказать: жалею. Да воюют не боги.

Зачем я искал комбата? Вручить свою повесть. И жжет меня интерес к каждой детали фронтовой жизни отца. И пытаюсь понять одну черту войны. Такую черту. Батальон почти весь полег в тех боях. Погиб пульбат. Командир уцелел. Это значит, что жизнь ставит передо мной, сыном погибшего рядового из того батальона, вопрос: как относиться к такому обстоятельству и такому человеку?

Нет, я не думаю, что существование этого вопроса в моем повествовании — признак какой-то злобности и непримиримости. И это ни в коей степени не суд, я уже писал, что на него я, не участвовавший в войне, не имею права. Но не только погибший отец рядовой, а все погибшие рядовые велят мне: не уходи от вопроса, попытайся разобраться.

Это не суд, но рассуждение.

И — первое, и — сразу. Командир пулеметного батальона Сачаков Бахор за бой в Новом Маныче награжден орденом Красной Звезды. Это, так сказать, официальная оценка, оценка ситуации командованием. Но означает ли она, что все иные рассмотрения не нужны?

Означает… Не означает… Я — сын погибшего рядового. Мне хочется еще самому понять что-то. На этом пути я, возможно, должен буду высказывать жесткие мысли. Может, лучше их не высказывать?

По данным подольского архива МО Сачаков Бахор родился в 1912 году в Чимкенте, в РККА с 1934 года, член ВКП(б) с 1940 года, национальность — таджик, образование — среднее, окончил Ташкентское военное пехотное училище и курсы «Выстрел» комбатов САВО в 1942 году, участие на фронтах — Финский, Зап. Украина… Значит, сейчас ему 72 года.

Я стучу и через верх облупившейся калитки заглядываю во двор жилища старого комбата. Дворик крохотный. Домик стар и неказист. Глиняный забор сверху, чтобы не размокал, кое-как прикрыт кусками где железа, где рубероида.

Стучу. Но никто не откликается на мой стук.

— Значит, или к дочери уехал, или к бабке, матери Марии,—говорят соседи.

— Кто это — Мария?

— А жена Сачакова.

— Мардухаева Мария?

— Точно.

Все, казалось, прошло и изменилось, что в 42-м году было вписано в документы, покоящиеся в подольском архиве. А союз комбата с Мардухаевой Марией каким был, таким и остался.

— Сколько же лет матери его жены?

— Да поди уж за девяносто…

Соседи пополняют архивные данные. Сачаков демобилизовался вскоре после войны, был буфетчиком на одной из пригородных станций Ташкента, сейчас на пенсии. А еще я узнаю такой поразивший меня факт. Последнее время он работал в охране одного из заводов того министерства, в котором сейчас работаю и я. Моя командировка в Ташкент имеет отношение и к этому заводу. Удивительная случайность. Все со всем связано.

Еще раз я прихожу сюда часа через три.

— Нет, не вернулся,— говорит сосед, тот, что без ноги.

Он все сидит на лавке под карагачем. Костыли прислонены в глиняному дувалу. Присаживаюсь рядом.

— Надевает Сачаков ордена в День Победы? — спрашиваю соседа.

— Что-то не замечал,— отвечает тот и любопытствует, кто я и что.

Говорю, что из Москвы и что вместе с Сачаковым воевал мой отец.

Жду с час. Дождаться не удается.

Командировка моя требует разъездов по республике. Не любой момент могу я выбрать для встречи с Сачаковым, но настойчиво стремлюсь к ней. Гложет меня интерес к комбату. Он ведь как никто другой может много знать о бое в Новом Маныче. Помнит ли? Захочет ли говорить? Это ведь наверняка для него тяжелые воспоминания…

Надеюсь что-то понять. Думается мне, есть какая-то парадоксальность в старом комбате. Героичность несомненная. Через тягчайшие испытания прошел комбат. Шестисоткилометровый стремительный марш через лютую калмыцкую пустыню. Атаки чуть ли не с одними пулеметами на танки. И не стало вверенного ему батальона.

Что говорили о нем Соловьев и Приворотов? Суров был. Резок. Командовал жестко. А каким должен быть комбат в часы войны? Не рефлексирующим же интеллигентом! Представляю его высоким, жилистым, горбоносым, молчаливым, «с ястребиным взглядом», изворотливым, никому не доверяющим… Как отнесется ко мне? Может, и неприветливо. Все может быть.

И опять еду ташкентским метро до станции «Дружба народов». В вагоне метро рядом со мной стоит пожилой «восточный человек» с кирпичным лицом, в черной тюбетейке и со значком участника Великой Отечественной войны. Молодые люди сидят, хотя в метро звучит: «Граждане пассажиры, уступайте…» Оно и в московском метро звучит, только менее категорично: «У нас принято уступать…» Думаю, глядя на пожилого фронтовика: «А вдруг это и есть Сачаков?» И он выходит на той же остановке, однако направляется в другую сторону.

И опять я стучусь в деревянную калитку. Безмолвие. Настойчивее стучу — тишина. Есть общий шумовой фон города — гул автомагистрали, стук стройки. А мне кажется — полная тишина. Слышу, как с легким скрежетом падают октябрьские листья. Пустынна узкая улочка. Почти нет прохожих. Лишь изредка проезжают «Москвичи», «Жигули». В машинах все больше молодые, восточного облика люди. А в доме старого комбата, замечаю, даже ворот нет. Какие уж там «Жигули», велосипеда, похоже, не имеет.

Раньше всерьез не надеялся я разыскать Сачакова. Конечно, вряд ли он мне что-либо поведает об отце. В батальоне почти триста человек. Может, и не один у него батальон был в годы войны. Скорее всего, конкретно мне ничего он не добавит, Сачаков Бахор. Так думаю. Но еще такое простое соображение заставляет меня настойчиво искать встречи с ним. Знаю, что живой человек всегда отличается от любого представления о нем, описания или воспоминания. Он жив, и значит, неисчерпаем.

И наконец я все-таки увидел Сачакова Бахора. Увидел. И значит, узнал еще одну черту во фронтовой жизни моего отца. Я увидел и сегодняшнего Сачакова, и фотографии военных лет, то есть того Сачакова, которого знал пульбат, знал мой отец. Никакой он не горбоносый и не с «ястребиным взглядом». Хотя в молодости у него и были твердые квадратные скулы, но, кроме них, были и чаплинские усики. Вообще лицо его скорее персидского, арабского типа, чем среднеазиатского.

Очень трудны мне эти страницы. В этой ситуации, может быть, есть две истины. Одна — давняя, конкретная, сложная, жестокая, которую не воссоздать и не переоценить уже никогда. А вторая истина — более общая, постоянная, которую и чтоб понять-то, нужны время и раздумья. Как ни норовлю я открещиваться от роли судьи, само то обстоятельство, что пишу, приобретает какую-то подобную роль. Оттого чувствую, что писать должен максимально отстраненно и максимально искренне. Я ведь толкую не просто о комбате Сачакове Бахоре,— я мало его знаю,— о своих мыслях и чувствах размышляю. Но расскажу все по порядку.

Я провел в его доме почти целый день. В дом меня впустила жена Сачакова. Спросила, не от Буслаева ли я, пригласила: «Проходите, пожалуйста». Хозяйка была по-восточному немногословна, объяснила, что хозяин — в бане, скоро должен вернуться, и стала угощать меня фруктами и миндалем. Я рассказал ей про свою повесть, про архив, спросил, кто это — Буслаев. Она ответила, что тоже воевали они вместе, живет он где-то под Москвой. Я поинтересовался, нельзя ли увидеть фотографии тех давних военных времен. Хозяйка принесла большой семейный альбом — старый, пухлый, отделанный потертым бархатом. Вечно удивляющее меня чудо — остановившиеся мгновения минувшей жизни, «души нетленные приметы» — фотографии. Подумать только, из памяти старых солдат Соловьева и Криворотова, из вьюг и взрывов калмыцких пустынь зимы сорок второго — и пред мои глаза! Вот Сачаков с кубиками в петлицах, вот его жена. На фотографиях видно — красивой, даже очень красивой женщиной в молодости была жена комбата Мардухаева Мария. Думаю, как же мало их на свете — жен, проводивших своих мужей на ту страшную войну, а потом дождавшихся их. Кажется, я впервые разговариваю с такой; живут они вместе уже сорок девять лет!

В доме комбата очень чисто и очень скромно. Все выстирано, выскоблено, выбелено. Мебель, вся обстановка в доме — если не довоенных, то послевоенных скромных лет. Их прошлых молодых лет.

А потом пришел Бахор Сачаков. И я увидел Время. Время видишь и в зеркале, да не замечаешь.

Я вернулся в наши дни — в октябрь восемьдесят четвертого года. Назвался: вот, приехал, отец, Маныч, повесть… Присели.

— Так,— сказал Сачаков,— и что же, собственно, вам нужно?

Вот такой был вопрос. Может быть, по форме не совсем точно такой. Я тогда совершенно не думал, что буду писать, не обращал внимания на штрихи, не копил их. Но если неточна форма, то абсолютно точно содержание, суть. Не «что интересует?», а «что нужно?». И подумал я, что в нем, в этом вопросе, немало. Впрочем, в тот же момент я, пожалуй, больше ощущал, чем думал. Так вот, если верить моему ощущению, было в том вопросе тревожное, застарелое ожидание: «Вот приедет такой-то и спросит: что же ты жив, Сачаков, если батальон твой погиб и погиб мой отец?» Может, конечно, я распространяю свои чувства на другого. Может, просто это деловой вопрос делового человека: «Ну, было, прошло, а сейчас что?» А может, то был просто жест вежливого человека: «Если у вас есть дело, готов помочь». Повторяю, я говорю о своих ощущениях.

На вопрос, что мне нужно, я ответил комбату: ничего мне не нужно, приехал только познакомиться и подарить свою повесть.

И мы сидим, разговариваем.

Комбатом Сачаков больше не был. Потом — тыл, участие в формировании национальных частей, опять фронт, но уже не передовая. На последнем этапе войны Сачаков — военный комендант в одном из городков Австрии.

Бой в Маныче? Помнит. Главный бой батальона. И тяжкий марш через Калмыкию.

— В батальон,— сказал Сачаков,— в Теджене мне позволили, я отбирал тех, кто пообразованнее, побойчее.

Вообще же он лучше помнит тех, кто старше его, хуже — тех, кто младше. Ничего не удается мне дополнительно узнать о лейтенанте Морозкине, командире роты, погибшем в Новом Маныче за пулеметом. По тому, что вспоминает Бахор Сачаков, я могу заключить: новый командир бригады Мамчур был более эмоционален, легче поддавался чувствам, а Ляшенко,— командир, формировавший бригаду, ставший потом заместителем у Мамчура, был более сухим и строгим человеком.

Вот такой эпизод вспоминает комбат. В налет немецкой авиации бросился на землю, в воронку. Но что-то его толкало: «Ищи другое место для спасения!»

«Мессеры» заходят, стреляют, бомбят, а он вскочил — и в сторону. Только отбежал на полсотни метрев — точно в то место, где перед этим находился, бомба угодила.

Комбат Сачаков еще не читал моей книги, не знает воспоминаний Соловьева и Криворотова. А я, когда записывал тот их рассказ, не знал, что услышу живого Бахора Сачакова. Везло комбату. «В манычском бою,— вспоминает,— собирал рассеянных боями бойцов, своих и не своих. Собирать их было трудно».

Честное слово, моментами мне хочется коснуться Сачакова руками. Не укладывается во мне это — те самые, представляемые мною ночные бои, мертвящий мороз, отчаянные схватки, яростные крики, оглушительная пальба, хвост разметанной взрывом кобылы — и вот он, пожилой живой человек, вернувшийся из бани.

Пока мы беседуем, в дом к отцу заходит дочь Бахора Сачакова. Одна из двух, родившихся до войны. Есть еще третья, послевоенная, меньшая, любимая. У меня тоже трое дочерей. Три проблемы. «В каждом дому — по своему кому».

Сачаковы накрывают на стол.

Из разговоров с дочерью и женой Сачакова я узнаю больше о жизни их отца, чем от него самого. В шестилетнем возрасте Бахор остался сиротой. Отдали в батраки. Думаю, шесть лет — это восемнадцатый год. Средняя Азия той поры — Средневековье! Батрачил — понимай, рабом был… Но устанавливается советская власть. Попал в школу. Заметили — сметлив. Послали учиться на военного. Таджикский батрачонок стал красным командиром. Освобождение Западной Украины, финская — жена с маленькими дочерьми в то время тоже жила на западе страны. Потом Великая война — ушел. Вернулись в Ташкент к маме. Ждали, надеялись. Ох как ждали и надеялись! Сбылось — пришел.

«Жди меня, и я вернусь…» — вспоминаю Симонова. И не Симонов это был, а голос вековой народной веры. Вот какой у меня сейчас удел — прослеживаю молнии человеческих судеб: молния отца, молния Сачакова, молнии его семьи. Гроза войны — пересечение миллионов молний.

В своем рассказе мне не хочется переиначивать имя Бахора Сачакова на русский манер. Хотя дочь сказала, что иногда отца зовут Борис Николаевич. Но я вспоминаю — и глубокое почтение вызывает во мне,— я уверен, правдивый эпизод, описанный Александром Беком в «Волоколамском шоссе»,— когда Боурджан Момышулы протестовал против переделки его имени на русский лад. С другой стороны, мне, русскому, непривычно называть пожилого человека просто Бахор, без отчества. Это недостаточно уважительно. Поэтому в своем повествовании я решаю называть комбата Бахор Сачаков, не короче и не иначе. И пусть это соответствует почтительному обращению по имени-отчеству, принятому у нас.

Уже после того, как написал повесть об отце, нашел я статью Константина Симонова, написанную в феврале 1943 года. Оказывается, в то время писатель побывал на том самом участке фронта.

«Была зима, и безводье, и сильные ветры в голой степи, где только время от времени одинокие чабарни — убежища пастухов давали возможность, нет, не погреться, а лишь спрятаться от ветра, где стога сена были желанным приютом, и нора в снегу казалась почти домом.

Пехота шла с почерневшими от мороза и ветров лицами, с покрасневшими руками двести, триста, пятьсот километров. Армейские тылы отставали от уходившей вперед пехоты. Люди шли, на ходу жевала сухари, а котелок супа бывал далеко не ежедневно. Слова «Родина зовет» можно понять, только протопав все эта бесконечные версты. Если поставить памятник самой большой силе на свете — силе народной души, то должен быть на том памятнике изваян идущий против ветра по снегу в нахлобученной шапке, с вещевым мешком и винтовкой пехотинец» (Симонов К. Зимой сорок третьего. 27 февраля 1943 г.).

Так высоко написал про эти испытания Константин Симонов. А он знал войну.

Война вся — нечеловеческая нагрузка на человека. И все-таки на войне бывают особо тяжкие ситуации, складывающиеся потому, что так требует обстановка.

Какая обстановка в данном случае? Почему эти испытания еще до боя, зачем в наступлении потери от сверхчеловеческого темпа и от мороза, какой смысл в атаках почти одной пехотой на танки? Когда я писал повесть, я не очень задумывался над этими вопросами. Или отвечал себе так, как ответил на подобный мой вопрос Бахор Сачаков. «Приказ»,— коротко сказал комбат. Приказ — и все тут, приказ — и не надо ни о чем спрашивать. Но я, спрашивая Сачакова, пожалуй, уже лукавил. Я, пожалуй, уже знал ответ…

В руках у меня пожелтевший, одряхлевший экземпляр газеты. Это ежедневная красноармейская газета «Сталинское знамя» №5 от 7 января 1944 года. От нижних уголков газетных листов ровно и экономно оторваны прямоугольнички, от первого листа — на две самокрутки, от второго — на одну.

Я думаю, это газета одной из частей 1-го Украинского фронта. Это нигде не написано, но акцент в содержании на действие именно этого фронта несомненен. Я еще расскажу, откуда у меня эта газета, эта реликвия, до которой и касаться сейчас положено было бы только пинцетом… Во всю третью страницу — статья генерал-майора Рогачевского «Манычский штурм» с подзаголовком «К годовщине штурма». Здесь же схема действий наших войск на Маныче. На ней надпись рукою бывшего командира 28-й бригады полковника Мамчура Н. И.: «Тут мне стоило труда и жизни» 8.1.44. Гв. полк. Мамчур. Вот что говорит в статье начальник штаба 28-й армии генерал Рогачевекий:

«Маныч — стратегический рубеж. Он разделял собой. Сталинградский и Северокавказский театры военных действий. Идея нашего командования заключалась в том, чтобы… форсировать Маныч… продолжать дальнейшее стремительное наступление и таким образом закрыть пути отхода противника с Северного Кавказа на Ростов».

В конце шестого тома двенадцатитомной «Истории Второй мировой войны» как основные события того периода войны приводятся два факта: 28 декабря 1942 года — приказ ставки вермахта об отступлении войск группы армий «А» с Северного Кавказа; 1 января 1943 г. — директива Ставки ВГК о наступательной операции «с целью воспретить отход противника с Северного Кавказа на Ростов».

Вот оно — главное! Перерезать ростовскую горловину, отсечь южную группировку врага! Колоссальное стратегическое значение такого намерения станет ясным, если вспомнить, что даже наступление фашистской армии на Сталинград было второстепенным в сравнении со стремлением врага прорваться на юг, на Баку, к нефти. И, соответственно, блокирование этих основных сил врага, так называемой группы армий «А», уже в 1943 году поставило бы фашистскую Германию перед катастрофой. Вот о чем шла речь!

Он не до конца удался, этот наш замысел, как не все и не всегда удается на войне. Но значение его переоценить невозможно… Вот и вижу, как судьбы отдельных конкретных людей связываются со стратегическими задачами. Вот и начинаю глубже понимать причины крайнего напряжения и жертв.

Размышления о комбате Сачакове преследовали меня долго. Многого я не знаю о войне, поколение мое не знает. Не знал, например, входит ли в обязанности командира подавать пример рядовым — подыматься в атаку. В обязанности взводного, думаю, входит, ротного — не уверен, батальона — не знаю, комбрига — уверен, что не входит. А может, этого и нельзя знать тому, кто не воевал? Впрочем, ведь все всегда зависит от конкретных обстоятельств. И даже правило, что плох тот генерал, который сам берется за винтовку, не всегда справедливо на войне.

Но вот понимание чего приходит ко мне. Раз командование представило Бахора Сачакова к ордену, значит, командование не только считало, что не было с его стороны неосмотрительности, растерянности, недомыслия, уж не говоря о трусости, но и считало, что были доблесть и умение руководить.

А ведь войско было управляемо слабо. Для войны это плохо. Командирам это упрек. Но, а какой же упрек, если готовились чаще всего два месяца? А как же им было готовиться дольше, если чужеземец на Волге? Два месяца — и сразу тягчайшие обстоятельства, экстремальные обстоятельства, такие, что управлять надо, когда человек почти неуправляем…

Но это были воюющие мужчины. Долг перед родиной вел их. А если измерять людей тем, как каждый ощущает свой долг, то кто тут рядовой, а кто не рядовой? Прежде всего каждый повинуется собственному пониманию этого долга. Разве мыслимо говорить, что у одного это рядовое чувство, а у другого некое командное?..

Должен был кто-то уцелеть на Маныче. И не один Бахор Сачаков уцелел на Маныче. А он всей предыдущей жизнью более других был подготовлен, чтобы уцелеть. Был он молод, ловок и силен, и был он профессиональным военным с боевым опытом. И еще, я думаю, в том, что выжил именно он, велика роль того инстинкта самосохранения, что был в нем развита суровой жизнью бывшего батрачонка.

А еще жестокий закон войны, наверно, и таков: уж коли гибнуть, то рядовым это положено раньше командиров. Такой порядок нужнее, чем порядок обратный, для той цели, ради которой ведется война,— для победы. Победы и освобождения Родины.

Я же сказал, что должен буду высказывать жесткие мысли. Может, лучше их не высказывать? Кто-то скажет — отца предаю. Мне и за повесть один рецензент записал: «Для красного словца не жалеет и отца». Сказать могут. Да ведь не это главное. Истину искать главнее.

Жертва собственной жизнью — высшее великодушие человека. И жертвы России — это великодушие России. «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь…» Не только республики сплотила Русь, но и живых конкретных людей разных национальностей.

И было так, что раздумья мои и разум мой были с Бахором Сачаковым. А чувство и сердце мое были с Морозкиным, с комроты Морозкиным, что навеки остался с бойцами своей роты в Новом Маныче. Я не противопоставляю Морозкина Сачакову, нет. Если что-то противопоставляет — то не я, судьба.

Любые во мне чувства упрека комбату были бы пожеланием зла его семье, а пожелания зла во мне не было ни малейшего, ни тени, никогда.

А позже было так, что две дочери Сачакова ехали через Москву, позвонили, я встречал их, содействовал, провожал. После их возвращения в Ташкент отец сказал обо мне: «Значит он действительно хорошо к нам относится». И подумал я, что все-таки вряд ли тот вопрос — «что же вам нужно?» — был просто жестом делового или вежливого человека. Я ведь, в сущности, даже и намеком не позволил себе какие-то упреки. Ни разу ни единым словом. Мысли — были. Те, о которых написал здесь. Но слов — ни единого.

И кажется мне, сам себя Бахор Сачаков не прощает, ответственность за гибель людей с себя не снимает. И думаю я, что это очень важно, это, наверно, самое важное, когда человек сам себя упрекает — упрекает, даже когда никто его не упрекает и даже хвалит. Потому что, сколько б люди там ни навыдумывали, а важнее и нужнее совести так ничего и не выдумали.

А что Бахор Сачаков совестливый человек, я заключаю из того, что сам узнал и увидел: живет он скромно, с дочерьми ладит и о них заботится, с женой пятьдесят лет прожил. Не может всего этого быть у бессовестного человека. Простой вроде итог, а без совести невозможный. Совесть, сдается мне, довольно постоянная сила, что ведет или не ведет человека в жизни, заставляет или не заставляет его преодолевать в себе животное — в семье, в очереди, в бою. Бог мой, как страшна война еще и тем, что кладет на людей бремя ответственности за чужие жизни! Бремя навсегда.

Помню, я читал интервью Константина Симонова. На вопрос, что для него было самым тяжелым на войне, писатель ответил так: уходить от людей, когда они оставались в смертельно опасной ситуации. Я понимаю это так, что их воинский долг повелевал им сражаться, ему — уходить. У них были разные задачи. Это было понятно. Это было справедливо. Так было нужнее для победы. И это было для него — невыносимо тяжело. Ему б остаться было — легче! И лишь человек, для которого это действительно так, мог написать о войне так, как написал Константин Симонов. Думается, Симонов страдал от невозможности одновременно быть бойцом на передовой, стрелком, поднимающимся в атаку — и писателем, летописцем, рассказчиком, свидетелем. Может быть, это высший долг писателя — стремление разрешить неразрешимое.

   ‹2›   ‹3›   ‹4›   »7

Часть первая. Был отец рядовым
Часть вторая. Молнии человеческих судеб

На страницу автора

-----)***(-----

Авторы: А(A) Б(B) В(V) Г(G) Д(D) Е(E) Ж(J) З(Z) И, Й(I) К(K) Л(L) М(M) Н(N) О(O) П(P) Р(R) С(S) Т(T) У(Y) Ф(F) Х(X) Ц(C) Ч(H) Ш, Щ(W) Э(Q) Ю, Я(U)

   

Поделиться в:

 
       
                     
 

Словарь античности

Царство животных

   

В начало страницы

   

новостей не чаще 1 раза в месяц

 
                 
 

© Клуб ЛИИМ Корнея Композиторова,
since 2006. Москва. Все права защищены.

  Top.Mail.Ru